Прекрати все эти сомнительные литературные домыслы о верберах и древних иберийцах и признайся, что и тебе знакома радость убийства, как знакома она каждому солдату-добровольцу, что бы он ни говорил об этом. Ансельмо ее не знает, потому что он не солдат, а охотник. И нечего идеализировать старика. Охотники убивают животных, а солдаты — людей. Не обманывай самого себя, подумал он. И не разводи литературщины по этому поводу. Ты теперь заразился, и надолго. И не пытайся взвалить что-то на Ансельмо. Он настоящий христианин. Редкое явление для католической страны.
Но тогда, с Агустином, я был уверен, что это страх, подумал он. Естественный страх перед боем. А оказывается, это было то. Может быть, конечно, он теперь просто бахвалится. Но и страх тоже был. Я ощущал это всей ладонью. Ладно, пора кончать разговоры.
— Иди посмотри, принес ли цыган еду, — сказал он Ансельмо. — Сюда его не пускай. Он дурак. Возьми у него и принеси сам. И сколько бы там ни было, пусть сходит, принесет еще. Я проголодался.
И вот теперь уже утро стало настоящим майским утром, небо было высокое и ясное, теплый ветер обвевал плечи Роберту Джордану. Снег быстро таял, а они сидели и завтракали. На долю каждого пришлось по два больших сандвича с мясом и козьим сыром, а Роберт Джордан нарезал своим складным ножом толстые кружки лука и положил их с обеих сторон на мясо и на сыр.
— У тебя такой дух пойдет изо рта, что фашисты на том конце леса почуют, — сказал Агустин, сам набив полный рот.
— Дай мне бурдюк с вином, я запью, — сказал Роберт Джордан; рот у него был полон мяса, сыра, лука и пережеванного хлеба.
Он был голоден как никогда и, набрав в рот вина, чуть отдававшего дегтем от кожаного меха, сразу проглотил. Потом он еще выпил вина, приподняв мех так, что струя лилась прямо ему в горло, и при этом низ бурдюка коснулся хвои сосновых ветвей, маскировавших пулемет, и голова Роберта Джордана тоже легла на сосновые ветки, когда он запрокинул ее, чтоб удобнее было пить.
— Хочешь еще? — спросил его Агустин, протягивая ему из-за пулемета свой сандвич.
— Нет. Спасибо. Ешь сам.
— Не могу. Не привык есть так рано.
— Ты правда не хочешь?
— Правда, правда. Бери.
Роберт Джордан взял сандвич и положил его на колени, а сам достал луковицу из бокового кармана куртки, того, где лежали гранаты, и раскрыл нож, чтобы нарезать ее. Он снял верхний тонкий серебристый лепесток, загрязнившийся в кармане, потом отрезал толстый кружок. Внешнее колечко отвалилось, и он поднял его, согнул пополам и сунул в сандвич.
— Ты всегда ешь лук за завтраком? — спросил Агустин.
— Когда его можно достать.
— У тебя на родине все его едят?
— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Там это совсем не принято.
— Рад слышать, — сказал Агустин. — Я всегда считал Америку цивилизованной страной.
— А чем тебе не нравится лук?
— Запахом. Больше ничем. В остальном он как роза.
Роберт Джордан улыбнулся ему с полным ртом.
— Как роза, — сказал он. — Совсем как роза! Роза — это роза — это лук.
— У тебя от лука ум за разум заходит, — сказал Агустин. — Берегись.
— Лук — это лук — это лук, — весело сказал Роберт Джордан и прибавил мысленно: «Камень — это Stein, это скала, это валун, это голыш».
— Прополощи рот вином, — сказал Агустин. — Чудной ты человек, Ingles. Ничем ты не похож на того динамитчика, который раньше работал с нами.
— Я на него одним не похож.
— Чем же, скажи.
— Я жив, а он умер, — сказал Роберт Джордан. И подумал: что это такое с тобой? Разве можно так говорить? Неужели это тебя от еды так развезло? От лука ты пьян, что ли? Неужели это теперь для тебя ничего не значит? Это никогда много не значило, чистосердечно сказал он себе. Ты старался делать вид, будто это значит много, но ты только делал вид. А теперь так мало осталось времени, что лгать не стоит.
— Нет, — сказал он уже серьезно. — Этому человеку тяжело пришлось.
— А ты? Разве тебе не тяжело приходится?
— Нет, — сказал Роберт Джордан. — Я из тех, кому никогда не приходится особенно тяжело.
— Я тоже, — сказал ему Агустин. — Одни люди все тяжело переносят, а другие нет. Я все переношу легко.
— Тем лучше, — Роберт Джордан снова поднял бурдюк с вином. — А вот с этим еще лучше.
— Но за других мне бывает тяжело.
— Это как всем добрым людям.
— А за себя нет.
— У тебя есть жена?
— Нет.
— У меня тоже нет.
— Но у тебя теперь есть Мария.
— Да.
— Чудно все-таки, — сказал Агустин. — После того как мы подобрали ее в том деле с поездом, Пилар никого из нас близко к ней не подпускала, стерегла ее, будто в монастыре кармелиток. Ты даже представить себе не можешь, как она ее свирепо стерегла. И вот приходишь ты, и она преподносит ее тебе словно в подарок. Что ты на это скажешь?
— Совсем не так было.
— А как же было?
— Она мне поручила заботиться о ней.
— А твоя главная забота — любиться с ней всю ночь?
— Если ничего не случится.
— Хороша забота.
— А тебе не понятно, что можно проявлять заботу и таким способом?
— Да ведь так любой из нас мог о ней позаботиться.
— Не будем больше говорить об этом, — сказал Роберт Джордан. — Я ее люблю по-настоящему.
— По-настоящему?
— В мире нет ничего более настоящего.
— А потом? После моста?
— Она уйдет со мной.
— Тогда, — сказал Агустин, — пусть никто больше не скажет об этом ни слова и пусть вам обоим будет много счастья.
Он приподнял кожаный мех и долго пил из него, потом передал Роберту Джордану.
— Еще одно, Ingles, — сказал он.
— Говори.