— Правильно.
— Для этого — Пабло. Тут нужна хитрость.
— Я не доверяю Пабло.
— В этом можно на него положиться.
— Нет. Ты не знаешь, какой он стал.
— Pero es muy vivo. Он очень хитрый. А если тут не схитрить, будем сидеть по уши в дерьме.
— Я об этом подумаю, — сказала Пилар. — У меня целый день впереди.
— Мосты — это пусть иностранец, — сказал Агустин. — Они это дело знают. Помнишь, как тот все ловко устроил с поездом?
— Да, — сказала Пилар. — Он тут был всему голова.
— Где нужна сила и решимость — это уж по твоей части, — сказал Агустин. — Но что касается ухода — это пусть Пабло. Отступление — это пусть Пабло. Заставь его подумать об этом.
— А ты не дурак.
— Да, я не дурак, — сказал Агустин. — Только sin picardia. Где нужна picardia, там пусть Пабло.
— Несмотря на все его страхи?
— Несмотря на все его страхи.
— А что ты думаешь про мост?
— Это нужно. Я знаю. Мы должны сделать две вещи. Мы должны уйти отсюда, и мы должны выиграть войну. А чтобы выиграть войну, без этого дела с мостом не обойдешься.
— Если Пабло такой хитрый, почему он сам этого не понимает?
— Он слаб и хочет, чтобы все оставалось так, как есть. Ему бы крутиться на месте, как в водовороте. Но вода прибывает, его сорвет с места, и он волей-неволей пустит в ход свою хитрость.
— Хорошо, что Ingles не убил его.
— Que va. Вчера вечером цыган пристал ко мне, чтобы я его убил. Цыган — скотина.
— Ты тоже скотина, — сказала она. — Но не дурак.
— Да, мы с тобой оба не дураки, — сказал Агустин. — Но Пабло — у него дар.
— Только поладить с Пабло нелегко. Ты не знаешь, каким он стал.
— Да. Но у него дар. Слушай, чтобы воевать — достаточно не быть дураком. Но чтобы выиграть войну — нужен дар и средства.
— Я это все обдумаю, — сказала она. — А теперь нам пора идти. Мы и так уже запаздываем. — Потом, повысив голос, крикнула: — Англичанин! Ingles! Пойдем, нам пора!
— Давайте отдохнем, — сказала Пилар Роберту Джордану. — Садись, Мария, отдохнем.
— Нет, пойдемте дальше, — сказал Роберт Джордан. — Отдыхать будем на месте. Мне надо поговорить с этим человеком.
— И поговоришь, — сказала ему женщина. — Торопиться некуда. Садись, Мария.
— Пошли, — сказал Роберт Джордан. — Отдохнем наверху.
— А я хочу отдыхать сейчас, — сказала женщина, садясь у ручья.
Девушка опустилась рядом с ней в густой вереск, и солнце заиграло у нее в волосах. Один Роберт Джордан все еще стоял, глядя на горный луг и пересекавший его ручей, где, наверно, водились форели. Здесь вереск доходил Роберту Джордану до колен. Дальше он уступал место желтому дроку, среди которого торчали большие валуны, а еще дальше шла темная линия сосен.
— Далеко нам еще до лагеря Эль Сордо? — спросил Роберт Джордан.
— Нет, недалеко, — сказала женщина. — Пройдем этот луг, спустимся в долину, а потом вон в тот лес, что выше по ручью. Садись и забудь свои серьезные мысли.
— Я хочу поговорить с ним, и чтобы с этим было покончено.
— А я хочу вымыть ноги, — сказала женщина и, сняв сандалии и толстый шерстяной чулок, сунула правую ногу в ручей. — Ух, как холодно!
— Надо было ехать верхом, — сказал Роберт Джордан.
— А мне полезно прогуляться, — сказала женщина. — Мне этого как раз недоставало. Чего ты?
— Ничего, просто тороплюсь.
— Тогда успокойся. Времени у нас много. А день-то какой хороший, и как я рада, что здесь нет сосен. Ты даже не знаешь, как эти сосны могут надоесть. Тебе не надоели сосны, guapa?
— Я люблю их, — сказала девушка.
— За что же ты их любишь?
— Люблю запах, люблю, когда под ногами сосновые иглы. Люблю, когда ветер качает высокие сосны, а они поскрипывают.
— Ты все любишь, — сказала Пилар. — Такая жена прямо клад, особенно если еще подучится стряпать. В сосновом лесу скука смертная. Ты не видела ни дубняка, ни бука, ни каштанов. Вот это леса! В таких лесах все деревья разные, каждое дерево само по себе, и у каждого своя красота. А в сосновом — смертная скука. Ты как скажешь, Ingles?
— Я тоже люблю сосны.
— Pero venga? — сказала Пилар. — Будто сговорились. Я и сама люблю сосны. Но мы слишком засиделись здесь, в этих соснах. И горы мне надоели. В горах есть только два пути — вверх да вниз, а вниз — это только к дороге и к фашистским городам.
— Ты когда-нибудь ходишь в Сеговию?
— Que va. С моим-то лицом? Такое лицо раз увидишь, навсегда запомнишь. Хотела бы ты быть уродиной, моя красавица? — спросила она Марию.
— Ты не уродина.
— Vamos, не уродина. Я уродиной родилась. И всю жизнь была уродиной. Ты, Ingles, ничего не понимаешь в женщинах. Ты знаешь, каково это женщине — быть безобразной? Знаешь, каково это — быть уродиной всю жизнь, а чувствовать себя красивой? Чудное это чувство. — Она сунула в воду другую ногу и тут же отдернула ее. — Ух, как холодно! А вон трясогузка. — Она показала на серую пичужку, прыгавшую на камне выше по ручью. — Что за птица! И петь не поет, и в пищу не годится. Дергает хвостом, только и всего. Дай мне покурить, Ingles, — сказала она, взяла папиросу, вынула из кармана кофты кремень и огниво и закурила.
Она попыхивала папиросой и смотрела на Марию и на Роберта Джордана.
— Чудная штука жизнь, — сказала она и выпустила дым через ноздри. — Из меня бы получился хороший мужчина, а я женщина, и к тому же уродливая. Но меня многие любили, и я многих любила. Чудно! Слушай, Ingles, это интересно. Посмотри на меня, на уродину. Смотри внимательней.
— Ты не уродина.
— Que no? Не лги. Или… — она засмеялась своим грудным смехом, — или тебя тоже начинает пронимать? Нет. Я пошутила. Нет. Смотри, ведь я уродина. А все же и в уродине бывает что-то такое, от чего мужчина слепнет, когда полюбит. Слепнет и он, и ты сама тоже. А потом приходит день, когда ни с того ни с сего он вдруг видит, что ты уродина, как оно и есть на самом деле, и перестает быть слепым, и тогда ты тоже видишь себя такой, какой он тебя видит, и то, что в тебе было, уходит, а вместе с этим уходит и мужчина. Поняла, guapa? — Она погладила девушку по плечу.