Этот холм и в самом деле похож на шанкр, подумал Эль Сордо. Но мы немало их перебили, когда они сдуру полезли напрямик. Как можно было рассчитывать взять нас так? Знают, что вооружение у них новейшее, вот и решили, что больше и думать не о чем. Молодой офицер, командовавший штурмом, погиб от гранаты, которая покатилась, подскакивая и перевертываясь, прямо навстречу фашистам, бежавшим, пригнув голову, вверх по склону. В желтой вспышке и сером ревущем облаке дыма он видел, как офицер рухнул там, где он лежит и сейчас, точно брошенный тяжелый узел старого тряпья, и дальше этого места никто из штурмовавших не дошел. Глухой поглядел на тело, потом перевел глаза ниже, на другие тела.
Они храбрые, но дураки, думал он. Впрочем, теперь уже смекнули, больше не идут на приступ, ждут самолетов. А может быть, миномета. Лучше, если миномет. Он знал, что, как только установят миномет, они все погибли, но миномет — это было естественно и просто, а думая о самолетах, он чувствовал себя так, как будто с него сняли одежду и даже кожу и он сидел здесь, на холме, совершенно голый. Голее уж быть нельзя, думал он. Освежеванный заяц по сравнению с этим защищен, как медведь. И зачем им самолеты? Гораздо проще покончить с нами при помощи миномета. Но они гордятся своими самолетами и потому непременно дождутся их. Вот так же они гордятся своим автоматическим оружием и потому так глупо полезли напрямик. Но и за минометом они, наверно, тоже послали.
Один из партизан выстрелил. Потом щелкнул затвором и торопливо выстрелил еще раз.
— Береги патроны, — сказал Глухой.
— Один сын распоследней шлюхи полез вон на тот камень, — он указал пальцем.
— Ты попал в него? — спросил Глухой, с трудом повернув голову.
— Нет, — сказал тот. — Выродок нырнул обратно.
— Вот кто шлюха из шлюх, так это Пилар, — сказал человек, не поднимавший с земли подбородка. — Ведь знает, шлюха, что нам здесь конец приходит.
— Пилар ничего сделать не может, — сказал Глухой. Говоривший лежал со стороны его здорового уха, и он расслышал, не поворачивая головы. Что она может сделать?
— Ударить на это дурачье сзади.
— Que va, — сказал Глухой. — Они рассыпаны по всему склону. Как она может на них ударить? Их тут сотни полторы. Может быть, и больше.
— Если бы мы могли продержаться до ночи, — сказал Хоакин.
— Если б рождество да пришло на пасху, — сказал тот, кто не поднимал подбородка с земли.
— Если б у твоей тетки было под юбкой кое-что иное, так она была бы не тетка, а дядя, — сказал другой партизан. — Позови свою Пасионарию. Она одна может нам помочь.
— Я не верю про ее сына, — сказал Хоакин. — А если он там, значит, учится, чтобы стать летчиком или еще кем-нибудь.
— Просто спрятан подальше от опасности, — сказал партизан.
— Диалектику изучает. Твоя Пасионария тоже там побывала. И Листер, и Модесто, и все они. Мне динамитчик рассказывал, тот, которого звали по-чудному.
— Пусть учатся, а потом приедут и будут помогать нам, — сказал Хоакин.
— Пусть сейчас помогают, — сказал другой партизан. Он выстрелил и сказал: — Me cago en tal. Опять не попал.
— Береги патроны и не болтай столько, а то пить захочется, — сказал Глухой. — Тут воды достать неоткуда.
— На, — сказал партизан и, перевернувшись на бок, снял через голову веревку, которой был привязан у него на спине мех с вином, и протянул его Глухому. — Прополощи рот, старик. Тебя, верно, жажда мучит от раны.
— Дай всем понемногу, — сказал Глухой.
— Ну, тогда я начну с себя, — сказал хозяин меха и длинной струей плеснул себе в рот вина, прежде чем передать мех другим.
— Глухой, как по-твоему, когда надо ждать самолеты? — спросил тот, который не поднимал подбородка.
— С минуты на минуту, — сказал Глухой. — Им уже давно пора быть здесь.
— А ты думаешь, эти сукины сыны еще пойдут на приступ?
— Только если самолеты не прилетят.
Он решил, что про миномет говорить не стоит. Успеют узнать, когда он будет здесь.
— Самолетов у них, слава богу, хватает. Вспомни, сколько мы вчера видели.
— Слишком много, — сказал Глухой.
У него сильно болела голова, а рука онемела, и шевелить ею было нестерпимо мучительно. Поднимая здоровой рукой мех с вином, он глянул в высокое, яркое, уже по-летнему голубое небо. Ему было пятьдесят, два года, и он твердо знал, что видит небо последний раз.
Он ничуть не боялся смерти, но ему было досадно, что он попался в ловушку на этом холме, пригодном только для того, чтоб здесь умереть. Если б мы тогда пробились, подумал он. Если бы мы смогли заманить их в долину или сами прорваться на дорогу, все бы обошлось. Но этот проклятый холм. Ну что ж, надо по возможности использовать его; до сих пор мы его, кажется, неплохо использовали.
Если б даже он знал, сколько раз в истории человечества людям приходилось использовать высоту только для того, чтобы там умереть, это ему едва ли послужило бы утешением, потому что в такие минуты человек не думает о том, каково приходилось другим в его положении, и женщине, вчера лишь овдовевшей, не легче от мысли, что еще у кого-то погиб любимый муж.
Боишься ты смерти или нет, примириться с ней всегда трудно. Глухой примирился, но просветленности не было в его примирении, несмотря даже на пятьдесят два года, три раны и сознание, что он окружен.
Мысленно он подсмеивался над собой, но он смотрел в небо и на дальние горы и глотал вино, и ему не хотелось умирать. Если надо умереть, думал он, — а умереть надо, — я готов умереть. Но не хочется.
Умереть — это слово не значило ничего, оно не вызывало никакой картины перед глазами и не внушало страха. Но жить — это значило нива, колеблющаяся под ветром на склоне холма. Жить — значило ястреб в небе. Жить — значило глиняный кувшин с водой после молотьбы, когда на гумне стоит пыль и мякина разлетается во все стороны. Жить — значило крутые лошадиные бока, сжатые шенкелями, и карабин поперек седла, и холм, и долина, и река, и деревья вдоль берега, и дальний конец долины, и горы позади.